Стихотворения под гитару
Из аудиосборника
«Исходное состояние»
(запись 2007 года)
Не оборачивайся, вьюга,
Лети за грань моей страны.
Отдай меня во власть испуга
Внезапной зимней тишины.
Она опутывать горазда
Меня бинтами немоты.
Да так, что лишь пятном контраста
Слух проступает сквозь бинты.
Но слаще этого испуга
Мне сладости не обрести…
Не оборачивайся, вьюга!
Лети, пожалуйста, лети.
2. Фиалка на ладони
Над оком солнца, словно бровь,
Нависло облако седое.
Весенней веяло водою
В том сквере, где жила любовь.
В ладони, глядя на меня,
Фиалка первая дрожала.
По снегу девочка бежала
По следу первого огня.
Я видел – в этот чудный сквер
Она пришла по мановенью,
Одной тропинкой к вдохновенью,
К мирам иных весов и мер.
Фиалка таяла слезой,
А девочка уже летела.
Во всяком случае, хотела
Взлететь над небом и грозой.
Она уверена была,
Что даже я к весне причастен.
И я желал ей только счастья
И веры в добрые дела.
И я молил ее бежать,
Покуда солнце не пропало,
Пока фиалка не устала
В ладони у меня дрожать.
Я верил: есть такая власть,
Чтоб время придержать немного,
Чтоб не успело солнца око
За веком-облаком пропасть.
Чтоб снова сквер укутан был
В снегов живое покрывало,
Чтоб снова девочка бежала,
Чтоб снова я ее любил…
И будто вняв моей мольбе –
И в это мне хотелось верить –
Спустя минуту в нашем сквере
Художник развернул мольберт.
Светает. День начат.
Звезда, не успевшая с неба сорваться,
Маячит.
День начат. Светает.
Веселая птица над розовой крышей
Витает.
Светает. День начат.
Влюбленному юноше снится улыбка –
И многое значит.
День начат. Светает.
Небритый мужчина бумажные деньги
Уныло листает.
Светает. День начат.
Поэт достает свое лучшее слово –
И больше не прячет.
День начат. Светает.
И только усталая женщина,
Словно святая,
Бредет одиноко пустым тротуаром
И, кажется, плачет…
Светает. День начат…
За время нашего отсутствия на море
Два шторма было – малый и большой,
Была гроза, в семье пришел чужой,
А возле дома поселилось Горе…
Сгорела лампа в длинном коридоре,
Наш почтальон забыл с письмом зайти,
Дожди размыли тропы и пути,
Кораблик, что сушился на заборе,
Упал в траву и в землю крепко врос,
И умер пес, наш старый добрый пес…
За время нашего отсутствия на море
Остыли сны, сорвались голоса.
И лишь кричат в простуженном миноре
До серых туч раскрытые глаза…
За время нашего отсутствия на море…
А мы размолвились всего на полчаса…
На западе истлел последний уголек.
Вползла на землю тень, прохладу источая.
Ущербная Луна качается, скучая.
Рельеф ее морщин то близок, то далек.
То близок, то далек и сон. Теряет свет
Стекло — не до морщин его чернильной тверди.
И ожиданье сна, как ожиданье смерти,
Растягивается на сотни тысяч лет.
Сквозь сотни тысяч лет щелчком отправлю в путь
Последний уголек истлевшей сигареты,
Чтоб отразился он в чернильном чреве Леты,
Чтоб прикурил Харон и отдохнул чуть-чуть.
Чтоб отдохнул чуть-чуть весь Божий мир от дел.
Чтоб задремала ты, и Ангел прилетел.
6. Город
Здесь очень северно. Почти что
куда ни ступишь — всё южнее.
Здесь каждый уличный мальчишка
к тебе относится нежнее,
чем к самолету. Аппараты
летательные в небе чаще,
чем мнимые аристократы,
стихи под нос себе бурчащие,
как молитву.
Зимний сплин за
любое слово мстит жестоко.
Двояковогнутая линза —
земля и небо — для потока
фотонов труднопроходима.
А для молитв твоих — тем паче.
Перед глазами клочья дыма.
И выдох ничего не значит:
он — дым.
На гулком перекрёстке,
о пустоту прилавки стёрши,
молчат сутулые киоски.
И старенькие киоскёрши,
как рулевые в рубке судна,
плывут, метель одолевая.
Машины кашляют простудно,
завидуя стезе трамвая.
В потёках, дырах и заплатах
центральный рынок смотрит глыбой.
И маркитантки в маскхалатах
торгуют беляшами с рыбой.
Плакат аптечный просит слёзно
лекарства потреблять разумно.
Всё относительно серьёзно.
И относительно безумно.
Безумен, например, от фона
твой силуэт. И фон безумен.
Безумна трубка телефона,
когда отказывает зуммер.
Безумен спор струны Эола
с глухонемым «венцом творенья».
Но что-то действует на голос,
как голод на пищеваренье.
И это «что-то» тянет, точит,
морочит, мучает.
И мнимый
аристократ идёт к любимой
и всё бормочет,
всё бормочет.
Поседели
Угли моих костров.
Запах ели –
Признак иных миров.
В доме те же.
Снова едят и пьют.
Да мятежно
Про чудеса поют
Запах кедра.
Красная головня.
Это – ретро.
Отблеск огня и дня.
Жду ненастья.
Не обойдет оно.
Было счастье –
Выдохлось, как вино.
Запотели
Окна домов. Туман.
Запах ели –
Это уже обман.
Запах кедра –
Это не явь, а сон.
По паркету –
Луч, но неярок он.
Дом кирпичный,
Сдавлен зимой,
Замолк.
Ключ скрипичный
Вставлен в дверной
Замок.
Зеркала-то
Продали свет за яд:
В них галактик
Тьма беспросветная.
Оттого ли
Ветер щекой гадать?
А до воли
Только рукой подать.
В темноте же
Дверь нелегко найти
В доме те же,
Да не дают пройти.
Еле-еле
Двигается за мной
Запах ели,
Вечный мучитель мой.
Запах кедра.
Праздная болтовня.
Призрак ветра,
Что погубил меня.
Дремота. Немота. Гипноз дождя,
Который далек.
Сияет полночь шляпкою гвоздя,
Что вбит в потолок.
Портьеры обветшалое сукно
Свисает ничком.
Фонарный глаз таращится в окно
Циклопьим зрачком.
Фантазия монашкой молодой
Явилась стене —
Под небо тянет тонкую ладонь
За милостыней.
И джезва, что порой была горда
Кофейным нутром,
Являет пересохшую гортань,
Как некий синдром.
И отражают сущность бытия,
Такого, как есть,
Две чашки из-под давнего питья,
Какого — бог весть.
И человек, желающий украсть
Хоть миг у веков,
Едва в себе удерживает страсть
Времен ледников –
Уснуть. И в ожидании дождя
К окошку идет.
Луна сияет шляпкою гвоздя,
Что вбит в небосвод.
И тихо шепчут губы чудака:
«Откройся, Сезам!»
И птицей потревоженной рука
Взлетает к глазам.
И нам, не спящим, кажется: вот-вот
Надлунная тьма
Сорвется и обрушится с высот
На наши дома.
9. Посвящение деду
Позволь-ка, побуду и я стариком,
Поставлю в подсвечник свечу,
Седые долги посчитаю тайком,
Посетую, побормочу,
Помыслю ревниво о людях вокруг,
Над книгой внезапно усну,
Кусок оброню из морщинистых рук,
Бульоном на скатерть плесну.
Позволь-ка, побуду и я стариком,
Раздумаюсь возле окна,
Увижу, как августовским мотыльком
Ко мне прилетала Она,
В стотысячный раз весь альбом просмотрю,
На ровном полу оступлюсь,
И сына седого слегка пожурю,
За внука пред ним заступлюсь.
Позволь-ка, побуду и я стариком,
Цветы на окошке полью,
Слезящийся глаз успокою платком,
У старых часов постою.
Твой нынешний внук, он почти не знаком
С тем внуком, что в сердце твоем.
Позволь-ка, побуду и я стариком,
Нам будет уютней вдвоем.
На кухню пойду старый чайник снимать,
Плесну молодого чайку.
И сяду напротив, и стану внимать,
Что скажет старик старику.
Без боли и горечи, без суеты
Беседа пойдет сквозняком.
И то, что мы оба со смертью на ты,
Покажется нам пустяком.
Из улицы, туманами зажатой,
Из комнаты, которой чужд уют,
Из ящика, обложенного ватой,
Чуть слышно то ли плачут, то ль поют,
Звучит, звучит мотив чудаковатый —
Сто лет назад заученный этюд.
Усопших поколений корифеи.
Отвага указующих перстов.
Каналы, выгибающие шеи
Под хомутами каменных мостов.
Османский серп в подножиях крестов.
И женщины, плывущие, как феи.
И женщины, бредущие, как тени.
И Женщина, грядущая, как Рок.
В туманы уходящие ступени —
Ступени распадающихся строк.
Нет, не избыть столетних сновидений.
И не изведать нынешних дорог.
Блистанье обручального кольца.
Размокший хлеб жующая старуха.
И голос, чуть касающийся слуха.
И обречённый взгляд из-под венца.
И Триединство вечное Творца-
-Отца и Сына и Святого Духа.
Да, этот город соткан из тумана.
Но и в тумане распадаясь, строг.
Какой-то полудьявол-полубог
Его настроил, словно фортепиано.
Настроил — и наигрывает пьяно
Сто лет назад заученный урок.
11. Белая ночь. Свеча
Белая ночь
Обесцветила лик Александра.
Дворцы утонули
Под пеной своих капителей.
Заплакав,
Спугнула архангелов
С теплых постелей
Свеча восковая,
Дворцовая Нимфа,
Кассандра.
Богиня придворная,
Фея,
Свеча восковая!
Отечество мне напророчь
Воспаленною речью!
Чтоб вера кошачья,
От шорохов полуживая,
В моей оболочке
Среду обрела человечью.
Огромная белая ночь.
Колыбельное лоно.
Земной парадокс
Поднебесный акцент обретает.
И яблоко,
Некогда павшее
Возле Ньютона,
Румяное, глупое,
Снова на ветку взлетает.
И камень,
Заложенный первым
В болота столицы,
Уже отдыхает
От трехвекового прогресса.
И девочка тонкая,
Тающая поэтесса,
Читает стихи,
Невесомые, как небылицы.
И сходятся тени умерших.
Нельзя помешать им
Устроить свою ассамблею
Над городом сонным.
И ты,
Человек,
Ощущаешь себя вознесенным,
И с ними,
С тенями,
Ступающим шагом кошачьим.
Над крышами зал, анфилад
И альковов окрестных
Кружишься, летишь,
Повинуясь неведомым силам.
Как равный,
Болтаешь о том да о сем
С Азраилом,
И видишь Петра
У высоких Ворот Поднебесных.
Но смотрит Жена молодая
С лицом демиурга
На млечную эту стезю,
По которой взошел ты.
Бросает —
И катится
Легким колесиком желтым
Кольцо обручальное
По мостовым Петербурга.
Напуган весь мир
Этим доводом звонким и веским.
С курчавых голов
Осыпается белая пудра.
Истлела свеча.
И пускается белое утро
За белою ночью
Вдогонку
Фарватером невским.
Ни голубого неба,
Ни золотого брега,
Ни бронзы на щите.
А только крошка хлеба,
Частичка alter ego,
Да Слово во тщете.
Иного и не надо.
Его, сказать по правде,
Иного — не дано.
Со сферы Ленинграда —
Хоть дырку пробуравьте! —
Нет манны все равно.
Одно: смотреть на Невку
С сырого парапета,
Оттачивать слезу.
Журить Фелицу-немку
И вспоминать приветом
Великого Мурзу.
Молиться на подковку:
«Изыди, неотложка!
Пребуду молодым!»
И ездить в Салтыковку,
Садиться у окошка,
Зачитываться в дым.
И снова, снова, снова
Растапливаться в просьбе
Мечтательский продлить.
А что до остального,
До славы, скажем, бросьте! —
На всех не разделить.
Что слава для слепого,
Когда давно готова
Отверстая душа
Для неба голубого,
Для брега золотого,
Для медного гроша.
13. По следу Георгия Адамовича
«Когда мы в Россию вернемся?»
О, Гамлет восточный, куда?
В Россию, в которую ныне
Не ходят уже поезда?
Куда же, мой брат? Разомкнулся
Отечества замкнутый круг.
Увязла в бурьяне дорога
«Париж -Кеннигсберг-Петербург».
О, Гамлет! Отец мой! Мессия!
Уснув на чужбине навек,
Ты хочешь проснуться в России,
Наивный, смешной человек.
Прости, но тебе не проснуться.
Живущим в России, ей-ей,
И тем не дано прикоснуться
К одеждам России твоей,
К ее колокольням и ризам,
К упругих вожжей тетиве.
О, дед, увлеченный Хафизом!
Хафиз заблудился в тебе.
«Когда мы в Россию. » О, прадед!
Ты будешь проглочен толпой,
Где сытый голодного грабит
И зрячего душит слепой.
Россия не тройкой несется,
А ЗИЛом в дыму мировом.
И страшное фото пасется
На грязном пекле ветровом.
Пылит столбовая дорога.
И если отстал человек,
Ему ядовитою пылью
Глаза выедает навек.
«Когда мы. » Не нужно вопросов.
Не время для слова «когда».
Одетая пылью Россия
На ощупь идет. А куда —
Неведомо мне, небожитель.
Глаза мои болью горят.
У ЗИЛа культурный водитель.
Он знает куда, говорят.
14. Баллада о Франсуа Рабле
Где Сона и Рона текут по земле,
Жил мэтр Франсуа Рабле.
В панаме из черного драпа ходил
И греческий текст твердил.
В то время, напомню, за умную речь
Могли пожурить и – сжечь.
Ходил босиком по горячей золе
Мэтр Франсуа Рабле.
Он перед людьми назывался врачом –
Поэзия ни при чем.
Но ведал о нем проницательный свет:
Мэтр Франсуа – поэт.
Над каждою строчкой проблему проблем
Решал Франсуа Рабле:
Не как заработать посредством пера,
А как избежать костра.
Боролся с пером, проклиная судьбу,
И все ж проиграл борьбу –
И выдумал книгу занятнее той,
Что мир почитал святой.
Шестнадцатый век поглядел из-под ряс
И снова во тьме погряз.
А мэтр Франсуа и не думал грешить –
Он думал, как дальше жить.
Он знал медицину, был ловок, умен,
Но как ни менял знамен,
Сорбоннские буки, очнувшись едва,
Кололи уже дрова.
Но поздно ему разложили костер —
Он умер. Он был хитер.
На вечном – из дров для костра – корабле
Уплыл Франсуа Рабле.
Захлопнулась дверь, завертелась Земля.
Король сменял короля.
Вчерашний святоша готовил костер,
Сегодняшний брал топор.
А завтрашний. Нам ли служить сатане!
Дай руку, братишка, мне!
Мы тоже с тобою пойдем по золе,
Как мэтр Франсуа Рабле.
Он рисовал солдата,
Просвеченного рентгеном.
Солдат был как все люди,
Такой же, как я и ты.
Он выводил тушью
Кости солдата, вены,
Почки солдата, печень,
Легкие и т. д.
Солдат был как все люди,
Просвеченные рентгеном,
Такой же, как мы с вами,
Только чуть-чуть солдат:
На строгом черепе черном
Черная каска болталась,
А из-за черной ключицы
Черный торчал автомат.
Он рисовал тушью.
А сердце почему-то,
Самое главное — сердце —
Вывел карандашом.
Простым таким карандашиком,
Мягким, за три копейки,
Сердце солдата вывел
И посмотрел на нас.
Этот вопрос любой бы
Задал на нашем месте:
«Зачем ты рисуешь сердце
Не тушью — карандашом?»
И он ответил с заминкой,
По сторонам глядя:
«Чтобы стереть резинкой,
Если придет война. »
Стучит дырявый мой башмак
По мостовой.
Кричит мой попугай-дурак
Над головой.
Сидит на шляпе и орет.
Заткнуть бы рот!
Одно и то ж который год
Все врет и врет.
Что обошли мы целый свет –
Он весь из бед.
Что жить осталось триста лет,
А счастья нет.
Что зря связался он со мной,
Что я чумной –
Хожу всю жизнь по мостовой
С моей сумой.
Что в путь бананы надо брать,
Орехи брать.
Что он не может не орать –
Он хочет жрать.
Что он не просто какаду –
Он редкий вид.
Что понапрасну я иду,
Он мне кричит.
Тебя, мол, не люблю ничуть,
Лишь так – шучу.
Кричит: «Я птица! Захочу –
И улечу. »
«Ну что ж, лети, — я говорю. –
В любую даль.
Хоть на закат, хоть на зарю,
А мне не жаль!»
«Ну, брысь со шляпы! — говорю.
— Ты просто псих. »
Слетел, сказал: «Благодарю…»
И вдруг затих.
Забились перья на ветру,
Да на ветру…
«Не оставляй, а то умру…
Совсем умру…»
«Ну ладно, только не скули!
Причины нет.
Не может небо без земли –
Вот в чем секрет…»
Он снова шляпу увенчал
И заскучал.
Но лишь башмак мой застучал,
Он закричал.
Сидит на шляпе и орет.
Заткнуть бы рот!
Одно и то ж который год
Все врет и врет.
— Попка дурак!.
— Сам дурак.
— Попка дурак!.
— Сам дурак.
— Попка дурак!.
— Сам дурак.
-Да ты на дурака-то не похож.
— Это я-то на дурака не похож?!
Вот так шагаем по земле.
Дорог не счесть.
Прожить бы только триста лет,
А счастье – есть.
Стучит дырявый мой башмак
По мостовой.
Кричит мой попугай-дурак
Над головой,
Стучит…
17. Обыкновенное утро
Светало. Дыма рыжий чуб
Из заводских струился труб
И был стальной гребенкой вьюг
Зачесан с севера на юг.
Уже Гольдмейера рука
Сжимала рюмку коньяка.
И он навис над ней, как тать.
Светало. Было чем светать.
Уже неистовый Борей,
Свалившись вниз из эмпирей,
Успел народ одеть, обуть
И два фурункула надуть.
Вчера хвативший через край,
Петрович двинулся в сарай,
Где отыскал работы для
Метлу, скребок и два рубля.
Лед, пересыпанный песком,
Был сотней валенков иском.
И три минуты напролет
Гудок сшибал дремоту влет.
Гольдмейер вышел на балкон,
Отвесил дворнику поклон,
И из промерзшего мешка
Достал язя и окунька.
Уже сновали там и сям
Огни таксей по воздусям,
И стрекотали в воздусях
Шальные счетчики в таксях.
Петрович совладал с метлой
И — в меру добрый, в меру злой —
Пыхтя, как конь-тяжеловоз,
Взбрыкнул для понту и. п-понес.
Уже рачительный свисток
Свистал на запад и восток.
И весь забрызганный слюной,
Сержант смотрелся старшиной.
Гольдмейер радио включил,
Вторично гланды промочил
И прошептав: «Аз ох ун вэй. »,
Язя обкушал до бровей.
Сбывая вести с молотка,
Международник «Маяка»,
Обозревавший материк,
Срывался с шепота на крик.
Петрович, буднично хрипат,
Упрямо ставил снегу мат.
И если кто-то проходил —
До обобщений доходил.
Гольдмейер косточкой хрустел.
Петрович мышцею потел.
Петрович — вж-ж-ж-жик.
Гольдмейер — хрус-с-с-сть.
День начинался.
Ну и пусть.
18. Сон про птицу
Меж домов летела птица,
В клюве весточку держала.
Человек смотрел на звезды
И плечами пожимал.
Пятиклассница задачку
Про любовь свою решала,
А художник у окошка
Птицу Мира рисовал.
В детсаду творился завтрак –
Малышами елась каша,
И один из них – Аркаша –
Так подумал между тем:
«Если стану капитаном,
В белый цвет корабль покрашу,
И возьму с собой Наташу,
И еще добавки съем. »
Миллионы почтальонов
Набивали сумки почтой.
С главпочтамтов разбредались
И, всегда по одному,
Близорукими глазами
Находили адрес точный
И, случалось, заставали
Адресата на дому.
Первым птицу заприметил
Старичок с седой бородкой.
Он на крыше чистил флюгер
И задумался слегка.
А увидев эту птицу,
Замахал он старой щеткой.
Вышла из дому старушка,
Обругала старичка.
И художник встретил птицу.
Он сначала не поверил,
Посчитав, что эта птица
Как-то вдруг сошла с холста.
Побежал он в мастерскую
И заплакал, как проверил,
Что в его картине птица
Далеко еще не та.
Человек, смотрящий в небо –
Надо ж этому случиться! –
Наблюдал, как гасит звезды
Солнца лучи из-за холмов.
И, наверно, потому что
Меж домов летела птица,
Он не смог ее увидеть –
Он смотрел поверх домов.
Художнику достаточно того,
что женщина,
из дому выходя,
забыла зонтик.
«Значит, будет дождь», —
решил один.
Другой отбросил кисть
и стал писать письмо своей жене,
которой не писал уже полгода.
«Соскучился. «, — подумал он.
А третий
раскрыл огромный зонт, как парашют,
и бросился за женщиной вприпрыжку…
Но в это утро не было дождя.
Ведь для дождя,
поверьте мне,
не повод,
что женщина,
из дому выходя,
забыла зонтик.
Пренебрегая снами нашими,
С каких-то северных морей
Шел человек, в снега окрашенный,
По тихой улице моей.
Он в окна к спящим нам заглядывал,
Не распахнув своих одежд,
К нам на постели льдинки складывал
Своих несбывшихся надежд.
Да. Я куплю тебе кораблик, милый.
Да. Будем плавать по волнам.
Над ночью сны витали стаями,
Сплетаясь в странное кино.
Звенели льдинки, но не таяли,
А спящим было все равно.
А человек все шел и хмурился,
За новым исчезал окном.
И остывающая улица
Тянулась белым полотном.
Да. Я куплю тебе кораблик, милый.
Да. Будем плавать по волнам.
Дышала ночь от нетерпения
Дыханьем не гремевших гроз.
А льдинки ждали вдохновения
Не в форме снов, а в форме слез.
Мы спим, отдавшись снам запутанным,
Мы отдыхаем от забот,
А человек, в снега укутанный,
По нашей улице идет.
21. Зима на углу Тверской
На исходе круга
Странною тоской
Завывала вьюга
На углу Тверской.
Снег поземкой мчался,
В проводах вопил.
Старый год кончался –
Новый подходил.
Терема оделись
Белым полотном.
Голосил младенец
Где-то за окном.
В тополиной чаще,
В снежном кураже,
Опыт предстоящий
Теплился уже.
Ветер задыхался.
Ледяной декабрь
Туже вьюжный галстук
Затянул, дикарь.
Предпочел науку
Радостям творца.
Посвистал на ухо
И – долой с крыльца.
Поведи, прохожий,
Теплою рукой.
Новый опыт ожил
На углу Тверской,
У истоков года.
И не просит льгот
Младшая погода
Среди всех погод.
Ты слишком один,
чтобы каяться или грешить.
Мир слишком един,
чтоб на части его разложить.
День слишком убог,
чтоб насытиться светом всерьез.
Есть Бог, есть порог,
только что между ними — вопрос.
Есть даль, есть педаль,
но квадратно твое колесо.
Сигналь — не сигналь:
домоседов разбудишь — и все.
Труби — не труби:
не поднимешь в атаку солдат.
Чем дольше труды,
тем наивнее их результат.
И опыт бледней
и мутней извлеченный урок.
Тебе все одней
ради Бога ходить за порог.
Тебе все одней
выздоравливать-заболевать.
Но Богу видней,
а порогу, пожалуй, плевать.
Уж мудрости впрок —
не проснуться глупцом, не уснуть.
Есть Бог, есть порог…
Между ними хотя бы мелькнуть!
Но мало упруг
человек, чтоб творить чудеса —
чтоб опыта круг
натянуть на квадрат колеса.
Он склонен карать,
человек, и не склонен мирить.
Он в тонусе брать,
да не в тонусе благо дарить.
Он слишком умен
от вериг, покаяний и схим,
и слишком один.
Впрочем, он и задуман таким.
23. Напряжение слуха
Сломанный ключ от замка.
Ломаный голос звонка.
Ямка, в подушке остывшая.
Строчка, о рифме забывшая.
Пахнущий скорой зимой
Зябнущий ветер земной.
Лук, прорастающий к стеклам
На подоконнике теплом.
Фотопортрет над столом,
Меченый давним числом.
Выдох, струящийся глухо.
И ожидание вдоха.
И напряжение слуха,
И обретение слова,
Что заблудилось у входа
В настороженное ухо.
Задумчив и невесел,
Эпохи напролет
Дворянский отпрыск Месяц
Отшельником живет.
В пустыню Ночи черной
Заброшенный судьбой,
Печальный и покорный,
Глядит на нас с тобой.
Ах, кто же его повесил
На миллионы лет?
Дворянский отпрыск Месяц
стремится в Высший свет.
Вселенною забытый,
Мечтает при дворе
Участвовать в событьях,
В рискованной и праведной игре.
Отверженный красавец,
Надежду затая,
Свои готовит сани
В далекие края.
Земли ночной наместник,
Отравленный тоской,
Дворянский отпрыск Месяц
Желает в день-деньской.
Мечтатель, он не знает,
Не ведает о том,
Кто нынче восседает
На Троне золотом.
Не солнце, не планета,
Не бог, в конце концов,
А медная монета
С сияющим от глупости лицом.
Поверь, отшельник скорбный,
Для голубых кровей
Пустыни Ночи черной
Не выдумать милей.
Не угадать жилище,
В котором ни на миг
Твой свет не будет лишним,
Не будет бледным лик.
Останови отчаянье!
Забудься как-нибудь!
Пусть профиль твой печальный
Мне освещает путь.
Держи свой повод, отче,
Ведь я на поводу
В пустыне Черной ночи
За верою над пропастью иду.
Тишина нарушается звуком
постольку, поскольку
березняк нарушается елью,
отчаянье — шуткой.
Кто поддался вмешательству мира —
плати неустойку.
Чем угодно:
тоской, лжесвидетельством,
маскою жуткой.
Тишина — это больше, чем трезвость,
и меньше, чем ясность.
Это мертвый пропеллер,
над бездной висящая лопасть.
Тишина не содержит в себе
ни намека на гласность,
потому что иначе
она обращается в глупость.
Это власть начинается гимном,
кончается путчем.
Тишина ж начинается нотой,
кончается гимном.
Тишина — не любовь.
но свидетель любви и попутчик.
Потому никогда не мечтает
о чувстве взаимном.
Тишина не мечтает
себя доказать как явленье.
Это точка в пространстве души.
Это маленький парус.
Это нами самими зажженный
на вечное тленье
безыскусный, прозрачный и хрупкий
волшебный стеклярус.
Нам одно остается:
хранить тишину, как невесту,
упуская удачи
и флаги пред ней опуская.
Ну а наша привязанность
к действию, времени, месту —
как в классической драме —
затея довольно пустая.
Где бы ни были мы
и каким бы ни мучались сроком,
и к каким бы шишам
ни спускались по трапам и сходням,
тишина остается
единственным в мире пророком,
потому что пророчит
единственный в мире исход нам.
Карапуз забирается в горку
По лесенке скользкой
И беседу занятную
С плюшевым водит мишуткой.
Тишина нарушается звуком
постольку, поскольку
березняк нарушается елью,
отчаянье — шуткой.
Однако, город рукотворный
окрашен дьявольской рукой.
Во всем преобладает черный.
А он, по сути, никакой.
Пустое небо каплет тушью
на прорезиненный бульвар.
Дыханье, склонное к удушью,
сипит, как старый самовар.
В такси, в трамвае ли, пешком ли
в погоде этой сволочной,
как сосны, стаптывая комли,
бредем по улице ночной.
Бредем, бредем, сродни гуронам,
не простодушьем — цветом глаз.
Асфальт, пропитанный гудроном,
как листья, втягивает нас.
Сверкая жуткими белками,
бредем туда, куда светлей.
Торчим неровными колками
на грифах сумрачных аллей.
Одолевая легкий ужас,
соседу руку подаем
и говорим: «Простите, лужа-с. »,
кивнув на черный водоем.
И вдох, достигнув диафрагмы.
мертвеет, словно постовой.
И светом достает до магмы
фонарь над бездной мостовой.
И копошится в этой бездне,
последние считает сны
микроб отчаянной болезни —
так называемой весны.
Ну, вот и погода.
Дожди за спиной.
Рифмует природа
Меня с тишиной.
Украшена в зелень
Еда на столах.
И, в общем, везенье
В житейских делах.
Покой и раздумье.
Часы на руке.
Дыханьем раздуло
Челны по реке.
Над парусом чайка,
И я наяву
Уже замечаю,
Что тоже плыву.
Плыву по теченью,
И видятся сны
В волшебном смешенье
Воды и весны,
Мне чудятся боли
От взмаха крыла
В соседстве с любовью,
В отсутствии зла.
И мир непорочен,
И крепок полет,
И берег мой отчий
Прекрасно далек.
Когда впервые ты пришла ко мне,
По небу, помню, облако катилось,
И солнце на окно облокотилось
И высветило зайчик на стене.
И как-то по особому ясна,
Запела ты, и вроде между делом
Обрисовала этот зайчик мелом
И подписала: «Здесь была Весна!»
А время шло. Всему был свой черед.
Менялись мысли. Уставали руки.
Такие жизнь закручивала штуки,
Не то что я – сам черт не разберет.
И был веселый смех и горьких плач.
А время проводило параллели
Меж днем, когда в окне кусты желтели,
И днем, когда являлся первый грач.
В кроватке спал заплаканный малыш,
И комната менялась постепенно –
Хоть не богаче, но другая тема,
Хоть также тихо, но другая тишь.
Вот то окно, а это – та стена.
Я открываю шире эти двери:
Ну, помогите ж, кто-нибудь, поверить,
Что в этой комнате была Весна.
Да не была, а есть – грустинкою,
Лишь дух ее по двум углам запрятан.
У половинки первой лик заплакан.
Ну, а вторая половинка – я.
Очень тихо. Полустанок.
Веют сумерки вином.
Я – в буфете за стаканом.
Ты – в вагоне за окном.
Ветер веет. Небо плачет.
Поцелуй далек, далек.
Ты – в вагоне за удачей.
Я – в машине за рулем.
Ты все думаешь: «Зачем уезжаю. »
Я все думаю: «Пускай уезжает. »
Я жалею: мол, зачем провожаю.
Ты жалеешь: мол, любовь провожает.
Ночь. Фонарик одинокий,
Станционный старожил,
Желтым светом мне под ноги
Лист осенний положил.
Голос диктора спокоен,
Как часов настенных бой.
Я – обратно. За покоем.
Ты – куда-то. За судьбой.
Ты все думаешь: «Зачем уезжаю. »
Я все думаю: «Пускай уезжает. »
Я жалею: мол, зачем провожаю.
Ты жалеешь: мол, любовь провожает.
Неуютно. Одиноко.
Врут вокзальные часы.
«Хорошо сюда бы Блока, —
Ухмыляюсь я в усы. –
Я не смог, а Блок бы вспомнил,
Устремился б на вокзал,
Где-то вскрикнул, что-то понял,
Как-то правильно сказал. »
Только двое на вокзале
В этот полуночный час.
Ты – за счастьем в дили-дали.
Я – за месяц в первый раз.
Я бреду, смотрю под ноги,
Мимо желтой полосы,
Как фонарик, одинокий,
Но разумный, как часы.
Ты все думаешь.
Я все думаю.
Ты жалеешь.
Я жалею.
Мечта, мечта
Дымкой белою стелется.
Мечта, мечта
Устремляется к звездам…
А где-то там любится,
А где-то там верится,
А где-то там счастливо живется…
В костре огонь,
Догорая, чуть теплится.
Но все же он
Светит ярче, чем солнце.
Ведь вместе с ним любится,
Ведь вместе с ним верится,
Ведь вместе с ним счастливо живется…
Привыкли мы
С бурей силами меряться.
Привыкли мы
Ночевать, где придется.
И все же нам любится,
И все же нам верится,
И все же нам счастливо живется…
Ты, песнь, лети
К серебристому месяцу,
И расскажи
Дальним звездам и солнцу,
Как на Земле любится,
Как на Земле верится,
Как на Земле счастливо живется…
31. Мрачная баллада
Медленно ехали вдоль реки двое:
Горюшко горькое и лиха Беда.
Медленно ехали к синему морю.
Медленно падала в море звезда.
В медленном танце баркасы и лодки
Бились плечами в дощатый причал.
Пес одинокий, больной и голодный,
Медленным взглядом звезду отмечал.
Дождь колыхал края темного леса.
Ветер отчаивал песни свои.
В скалах звучала прощальная месса
Вечера, мира, тепла и любви.
Медленно ехали к берегу двое:
Горюшко горькое и лиха Беда.
Горе с Бедою над черной водою.
Медленно падала в море звезда.
Горюшко в сердце направило дуло.
Взглядом фитиль воспалила Беда.
Кашлянул выстрел, и пламя вспорхнуло.
Медленно канула в море звезда.
Криком зашлось обожженное море,
Морюшко темное, злая вода.
Медленно ехали берегом двое.
Новая падала в море звезда.
32. Вальсок на возобновление зимы
Проходит воскресенье, день седьмой,
По давнему заученному кругу.
Мы заново знакомимся с зимой,
Хотя давно представлены друг другу.
Зима, глагол времен, металла звон,
Никак не хочет уступать амвон.
Еще вчера, когда сгустилась тьма,
Когда уснули милиционеры,
Мы думали, что кончилась зима,
Однако обманулись, легковеры.
С погодою случился рецидив:
Термометр упал до тридцати.
Над городом Дамокловым мечом
Висит возможный путч водопровода.
Начальников, которые при чем,
Интересует мнение народа:
Насколько он, народ, по холодку
Сознаньем привязался к кипятку.
Душа, коль разглядеть ее вблизи,
Утратила обычную упругость,
И обрела, с морозам в связи,
Серьезнейшего рода близорукость.
И тщится, недвижимая почти,
Нашарить бутафорские очки.
Проходит воскресенье, день седьмой.
По всем прогнозам, завтра – понедельник.
Мы заново знакомимся с зимой
И с недостатком опыта и денег.
Надежде не удариться в бега.
У смысла обморожена нога.
Жена на кухне наряжает стол
Обыденною снедью без калорий.
В эфире лектор разряжает ствол
Шрапнелью философских категорий.
Но грохот низвергающихся слов
Не достигает стынущих голов.
Ни «Господи спаси!», ни «Боже мой!»
Не прозвучит сегодня между нами.
Проходит воскресенье, день седьмой,
Скрипя не раз подшитыми пимами.
Ну что же, брат, придет пора, и мы
Натянем наши старые пимы.
Мы сядем ждать, когда придет пора,
И станем думать, в общем-то, неверно,
Что если обманулись мы вчера,
То завтра не обманемся наверно.
Обманемся! Надежда – свет впотьмах,
А горький опыт – человек в пимах.
Проходит воскресенье, день седьмой,
Безрезультатный, как бюро райкома.
Мы заново знакомимся с зимой,
Хоть нам она до тонкостей знакома.
Но здесь, во глубине сибирских руд,
Ее характер на знакомства крут.
33. Фиолетовые страдания
Ночь зорка, а утро слепо.
На оконное стекло
фиолетовое млеко
прямо с неба протекло.
Мрак усердствует, неистов,
и в своем усердье глуп.
Словно кредо альтруиста,
снег во тьме почти голуб (-ой!).
Уж не спят вахтеры в клубах:
взгляд остер, рука крепка.
Восстает в верхонках грубых
князь лопаты и скребка.
Кое-как на рельс холодный
тень бесплотная вползла —
громыхнул трамвай безродный,
за ночь выстывший дотла.
Содрогнулся дом от гуда
заводского. И во тьму
созидатели светбуда
побрели по одному
и растаяли в тумане,
в фиолетовой тоске,
каждый с кукишем в кармане
и с талоном в кошельке.
Строчку в гимне недопетом
заменив на «ля-ля-ля»,
утро красит ножным цветом
стены древнего Кремля.
Башни стонут, звезды меркнут.
Пахнет супом и войной.
И парит, как ловчий беркут,
серп и молот над страной.
Жизнь проходит, опыт дремлет,
Новый день глазницы трет.
Все великое приемлет,
Все ничтожное сотрет.
Здравствуй, утро! Будь же спета
песня новая Творцу!
Здравствуй, цвета фиолета
новый шаг к началу света,
милый шаг к началу света
и, увы, к его концу.
Законам Гей-Люссака
И Шарля вопреки,
Отчаянный писака,
Пишу свои стихи.
Несет одни разлуки
Весенний месяц май.
Кропаю гимн науке –
Как хочешь, понимай.
Замучило безделье,
А истина в труде.
Воскресное похмелье
Проходит лишь к среде.
Стихи, бездарный лепет,
Кропаю, как могу.
Я в понедельник лебедь
И щука к четвергу.
Овеян тьмой и страхом
Весенний месяц май.
К субботе стану раком –
Как хочешь, понимай.
Я – лебедь, рак и щука.
Я нынче триедин.
Наука горше лука,
А мы ее едим.
Закуска мировая,
Но вредная черта:
Когда ее глотаем,
Воняет изо рта.
Проходят дни в печали,
Побаливает зад.
А люди измельчали –
Поддакнуть норовят.
На белый лист склоняю
Тяжелую главу.
Неделю умираю,
Потом два дня живу.
Кромешный запах лука
Проходит лишь к среде.
Не оставляй, наука,
Товарища в беде!
Дари кусочек хлеба
На трапезу мою.
Я с ним немножко неба
На завтрак зажую.
Я, твой ответчик пленный,
бездельником слыву,
а что до жизни бренной,
то, как могу, живу.
Живу, дышу, воняю,
Хожу в свое ведро,
И мысли выгоняю
На грязное перо.
Меня жена не любит
И любит детвора.
Меня похмелье губит,
И запах из ведра.
Мое призванье – мука.
Перехожу на вой:
«Держи меня, наука,
Покуда я, живой,
Законам Гей-Люссака
И Шарля вопреки,
Отчаянный писака,
Пишу свои стихи. »
35. Один на свете
Снабженный всем необходимым –
Огнем и папиросным дымом,
Глотком воды, запасом снеди –
Один на свете.
Один на свете. Хмуришь брови.
Пытаешься с потоком крови
По венам добежать до мозга,
А он из воска.
Он размягчен, пришел в упадок,
Поскольку был на пламя падок.
Теперь пылать какого ляда –
Без фитиля-то?
Прозреньем, словно спичкой серной,
Зажженный, он на дне консервной,
Опустошенной в ходе пьянки,
Расплылся банки.
В нем отражается житуха,
Как некая усмешка Духа,
Который мыслился не ямой,
Но Фудзиямой,
Который оппонентом тленья
Венчал все наши представленья
О жизни чем-то вроде нимба.
На небо с ним бы.
А впрочем, он бы сразу высох
В заоблачных и прочих высях –
Он даже на земле загадан
Дышать на ладан.
А что до ямы и вулкана –
Их общий смысл на дне стакана
Сияет, уровень оспоря
Нуля и моря.
Явленье «Мы» — не результат сложенья,
не «куча», не «плотина», не «струя»,
а извлеченье корня из броженья
случайных и порой враждебных «Я».
Им тесно под чугунным радикалом,
но только так сплетаются умы.
И только здесь, в пространстве этом малом,
рождается неузнанное «Мы».
И обретая медленную силу,
на заданном чугунном рубеже
выдалбливает братскую могилу
всем прочим «Мы», распавшимся уже.
прослушать в исполнении автора можно здесь
Источник